ПОЭЗИЯ Качели В голове пустота Торричелли, Как у Будды и как у Природы. Во дворе моём детском качели Извергают тоскливые ноты. Снегом розовым сохнет бельишко. Рук ручьи потекут – и растает. Никакая заумная книжка Ощущения детства не знает. Это чувство громадно, подкожно И красиво звучит: ностальгия. Во дворе моём бедном – как можно! – Короли и принцессы другие. Только ночью, за гранью заката, В час слиянья степИ со Вселенной, Я – царица волшебного града И качелей, травы сокровенной, Уходящей корнями глубОко В беспризорные дикие дали... Дом исходит поэзией окон, С двухметровым бурьяном скандалит. Сохнут фартуки непринуждённо, Так легко, что не ведаешь, кто ты. И с качелей снимает бессонный Ветер две заунывные ноты Вместе с листьями, что переспели, Преуспели в обилии красок. А в тебе так и ходят качели Тишиною уехавших сказок... В доме-музее Анны Ахматовой. Анечка, знаешь, а судьбы-то наши похожи! Мой Гумелёв мне оставил не Лёву, а Мишу. Ты благородней была, и чернее, и строже. В слове «люблю» не скрывала подтекст «ненавижу». В доме твоём я сижу над твоею поэмой. Новая Софа Парнок угощает ромашкой. А за стеною волнуются вечные темы. Воздух вбираю красивый души промокашкой. Чёрное море, неси своё черное тело В берега блюдце, в тюрягу тирана-Прокруста! Женского счастья в неженское время хотела? И получила, родная, признанье судьбины искусства. Ты, говорят, не месила хлебов авангарда. Ты, говорят, далека от щедрот футуризма. Мы с тобой, Анечка, знаем, что это неправда. Бродского вынесла ты из огня коммунизма. Девы в маршрутке твердят завуальные строки. Да и сама я с годами заахматовела. Горы Марины уводят в пучины глубоки. Синее счастье не меньше отвесности смелой. Слышишь, Сафо, не ругай в гордый профиль Царицу! Здесь мы в гостях. Да пребудем с тобой в несудимых. В осени жгучей пришла я запеть, утопиться… Анечка знает, как мне это необходимо… Евпатория, 2012 Трамвайная Евпатория. Я восторгаюсь лицами трамваев. Я вижу мир как едущий трамвай. Почти как друг Славуня Рассыпаев. Троллейбусный мой! Не переживай! Моя страстишка очень проходяща, Как самый в мире маленький маршрут. Ползёт вдоль моря допотопный ящер, А в нём поэтов правильных везут. Им не сойти на первой остановке, Не спрятаться в рассыпчатых дворах. Железный путь, уйми мои тревоги! Я твой недосолившийся чумак! Ты передал фортуновый билетик… Как счастье перелить из этих цифр Случайных? Из трамвайных знаков этих Космических и призрачных, как миф? Как перелить в ночные недра амфор Души своей пустынной мир морской? Как пересыпать щедрый крым метафор В миры людей, раздавленных тоской? Вези меня, Вагоноуважатый! Кондуктор, позабудь про тормоза! Я стрелочник твой добрый и лохматый. Люблю ТРАМВАЙ, Трамвай, Везучий За….. Октябрь, 2012 Пра-жена Мне странно, но тобой я не больна. Да и вообще – хронически здорова. Вчерашняя прокисшая жена. Сократ мне друг. Но истина мне – Слово. Забавно: я тобою не больна. Отполыхала бешеная роза! Поражена. Тобой поражена. Но в пораженьи нет меча невроза. Вокруг зима, холодная, как меч. Я в стылом замке Снежной Королевы. Но птицы Сольвейг живы, чтобы жечь, Беречь, лечить, сшивать чужие нервы. Кроить заплаты из своих сердец. Любить и ждать. И Путь наш тонко светел. Ты- сказочник. У сказки есть конец. Вокруг – метель горит. В ней мёрзнут дети… Ты медленно уходишь в холода. Пустой вокзал подаст свежайший поезд. На свете нет билетов навсегда. Есть навсегда уехавшая совесть. Прости, что я, зараза, не больна. Но я неизлечима. Типа СПИДА. Пространная, как прана, пра-жена, Нежданно поражённая… Обидой Не тешусь боле. Ждущая весны. Престранная. Преразная. Простила. Свободой мы с тобой осенены. Нести её легко. Дай ,Боже, силы!.. Огромная пропасть Огромная пропасть меж горним Любить и любить. «Любов» и «кохання». Украинцы скажут точнее. То Бога улыбка и демона хитрая прыть. Священная бездна и - мягкая травка под нею. Звездчатая яма порой не бывает видна. В неё не сумеют попасться ни волки, ни кошки. Такие ловушки даны исключительно нам, Мечтательным звёздам, что сверху - похожи на крошки. Мы в небо вонзаем ракеты, не только дома. Мы Землю пытаем, ища драгоценные клады. Но вот разобраться в себе не хватает ума. Потерю-любовь не принять за Любовь как награду!.. Огромная пропасть меж высшим Любить и любить. Но нам она кажется тонким японским оттенком. При свете Зари в Бытие превращается быт. При свете Любви мы встречаем в себе Человека… Вино из одуванчиков Я хочу вина из одуванчиков! Из разбитой тонким взмахом чашки. Ты дотронься невесомым пальчиком До крыла чудного Одувашки – Вся вода морей и рек стремительных Закипит вином! На вечность хватит! Растревожим песню упоительно! ...Не ходи в дешёвый супермаркет! Я хочу вина из о-ду-ван-чи-ков, Мёд, что нужно выпить до шестнадцати. Варят в поле солнечные зайчики Зелье от сиротской бренной старости. Напои вином из жёлтых солнышек. Наколдую трезвость родниковую. Из ладошки склюну пару зёрнышек – Будет жизнь блестящая и новая! Не усни в безликом супермаркете! Посмотри: апрель в качелях высится! На зелёной, праздник льющей скатерти – Одуванов высшая бессмыслица! Много в жизни блеклого. Много в жизни вялого и бледного. Хочешь счастья сложного и горного? Свет испей из уст цветка волшебного. 8 июня, 2012 ПРОЗА Отец Сергий был наркоманом, хотя и служил во Храме-всех-Святых в одном их живописных сёл Херсонской области. Так-то в жизни случается. Я хотела сначала не писать во первых строках своего рассказика этот секрет, но написала. Потому что это возмутительно – так надувать истинных христиан – быть священником и никому не говорить, где растет самая сочная конопля, мазать чем-то вонючим и липким послушные овечьи лбы – и думать о том, что Рай – это маковые поля, яркие, как на картинках брошюрок Свидетелей Иеговы. Отца Сергия односельчане любили. В их ласковом древне-мшистом «батюшка» теплилась нежность, доверие и лучисто-ясный православный трепет. Люди любят блаженных и мягких. Люди любят быть верными и преданными. Чему? Кому? Богу? Вере? Традициям? Своим привычками устоявшимся взглядам? В каждом человеке есть свет, который нужно нащупать, поймать и продлить своим светом, своей душой, своим взглядом. Отец Сергий это умел. Молодой он был, красивый. Смуглый, кареглазый, ясный. Что-то в его взгляде было оленье – осторожно оленье, а может, благородно оленье, что-то природное, подвижное, глубокое, выстраданное. – Ох, батюшка! Помоги! У меня Зойка вот уж неделю не доится! – жаловалась баба Мария с надеждой, как врачу в очи ясные заглядывая. – А всё потому, что Сонька на козочку мою косо смотрит и что-то под нос себе шепчет. Крыса – эта Сонька! А так усердно молится, а такие глазки богоугодные строит. Тьфу! Стерва полосатая! – сплюнула Мария в цветущий церковный огород. – Что Вы, Мария! Даже если Софья Вам чем-то не нравится – простите ее. Думайте о собственных грехах, а не о чужих. Бог и Вас простит, он всем только добра желает. Я помолюсь, чтоб у Вас было всё хорошо, чтоб и коза Ваша молоко давала, и чтоб Вы здоровы были, тётя Мария, – от души произнес Сергий. – Спасибо. – Богу спасибо. «Совсем еще мальчик, – подумала Мария. Все тревоги и злобные подозрения как будто кто ластиком вытер, – и бородёнка его взрослым не делает. Сыночек мой, батюшка». Отец Сергий умел утешить всех от мала до велика – одним Словом, одним взглядом, одним жестом. Все любили отца Сергия – и крестьяне, и небеса, да так, что старые-престарые, древние-предревние иконы воскресали, прежний яркий облик принимали и Богородица, говорят, однажды плакала от умиления. Даже астры, флоксы и чернобривцы вокруг самодельного рушникового храма, пропахшего триединством борща, молока и ладана, жили ярко, сказочно и вдохновенно. Казалось, на этих цветах оставалась свежесть рассветной росы. И когда цветы вместе с храмом, растопыренные как детские ладошки, улочками и глубокими полями окунались в закат, не оставалось сомнений, что на свете всё-таки случаются настоящие чудеса. Люди!!! Отец Сергий – НАРКОМАН! Он лишен сана, отлучен от церкви. Позор! Позор! Позор! Этот приговор первая увидала сердобольная Мария на деревянной двери церкви. Этот клочок картона был даже не крик, не плач – это был выстрел в хрупкую мальчишескую спину отца Сергия. Это был выстрел в простодушную собачью, с большой буквы, преданность. Выстрел в идеалы Православия, если хотите. – Отец Сергий – нар-ко-ман» – еще раз по слогам, как первоклашка, промямлила Мария. Это ее убило. Приговор был написан в рамочке, как некролог. Сейчас придет виновник торжества, ой, виновник вообще, и селяне обведут его в рамочку, черную рамочку своих проклятий. Он ведь разрушил самое дорогое, что у них было. Точно так же, как вчера они обводили батюшку в пушистую розовую рамочку своего всеобщего обожания… Мария не поверила глазам своим. Она оглянулась на клумбы, на приусадебный участок, на прицерковных коз, словно спрашивая у природы совета. Цветы-цернобривцы были веселы и свежи, как обычно. Они смотрели карими добродушно красивыми глазами батюшки и почти вслух шептали: «Неужели вы больше доверяете клочку бумажки с черными буквицами, чем себе». Тыквы самодовольно отращивали себе пуза и были желты и вечнодовольны, как последний кармапа. Козы щипали травку и послушно давали молоко, даже Зойка Марии, на которую навели порчу. «Брехня», – подумала Мария – она согласилась с окружающими, что всё не так плохо. Но когда пришла София, Мария тут же из «крысы» и «стервы» перевела ее в подруги – есть теперь кому косточки перемыть с щёлочью и уксусной кислотой. Общее дело мирит и объединяет, это давно подмечено. – Ах, ах! А я предчувствовала, что этот тип может сволочью оказаться. Слишком он хороший, слишком красивый мальчик – а так не бывает. У меня в жизни всё так – только стоит влюбиться, а оказывается, не конфетка, а говно – и колором схожи, – говорила София радостно, вдохновенно, громко. Ей было жалко себя и других. Ей было приятно, что святоша нормальным оказался. Вернее, ненормальным. Вскоре на выстрел этой ничтожной картонки собралось народу больше, чем на нарядный колокольный звон. В селе давно не проводили праздники – а тут… Зрелища любят все – и быдло и богема выпендрёжная – все любят потешить глаз сочным ярким фейерверком и потерзать нервишки мелодрамой. Спектакль начинался. Глаза зрителей блестели в предвкушении искромётного действа. Пышная чернобровая краснолицая баба Соня стояла в обнимку с тощей седовласой со строгими гвоздиками-глазками Марией Петровной. Подруги пришли первыми и были горды этим, как девочки из детского садика на утреннике. Народ всё плыл и плыл, прибывал и прибывал. Опять появилась возможность вытащить из шкафа яркие кофточки – для завистливых соседских глаз. Опять вылупилась надежда сладко поговорить о преступнике, бандите, хулигане. Сбросить с трона, развенчать, выругать сочно и жарко – разве это не отдушина? Это интересней, чем поорать в степи или, допустим, в ганделыке наганделить. Тут не просто спектакль, а истинный кайф побыть лучше кого-то. Лучше самого батюшки! Как не нарядиться для такого мероприятия? Толпа гудела, жужжала, искрилась, блестела. Все были взволнованы, в меру растрепаны и ярки. Ну прям как астры-чернобривцы в огороде. – Батюшка Сергий, миленький ты мой бедолажный несчастный ненаглядный, – профессионально и ярко прорыдала красавица Елизавета, молодая женщина с выразительными небесными глазами и длиннющей, как в славянских сказках у алёнушек, русой косой. Она картинно встала на колени и, трогательно размахивая руками, продолжила влажно причитать: – Как же ты мог, сокол наш кареглазый, как же ты мог, ясноокий наш учитель, обмануть нас так, а? Вон гада! Вон обманщика! Елизавета краснела, накалялась, разогревалась, как печь. И голос с каждой секундой становился всё ярче – казалось, глаза вот-вот станут ярко-красными, как на плохих фотографиях. Вот-вот и отец Сергий превратится в пепел. Главный герой прикрыл лицо руками, но это не помогло. Жар, яд всеобщего гнева заполнил весь храм. Десятки наточенных до блеска взглядов дырявили бывшего кумирушку страстно, упоенно, самозабвенно. Елизавета всё говорила и говорила, ее булановский плач быстро переходил в звонкую, степную – до горизонта! – арию. Хор односельчан то и дело вступал – начиная со змеиного шипения, всё рос и рос до визга. Рядом с Елизаветой стоял мальчик лет десяти-двенадцати с открытым ртом и такими же открытыми глазами. Сегодня службы не было, некому было вести службу, некому было помогать. Некому!? А бедному отцу Сергию, затюканному односельчанами? Саша подбежал к батюшке и по-детски обнял его. Батюшка был неподвижен. Какая драма разыгрывалась в его Душе, какие силы его терзали сейчас, кто знает? Более ли это захватывающее шоу, чем во сельском театре или менее? Храм – в Душе. – Видите, дитя идет к батюшке, дитя любит родного нашего… А вы! Как вам не стыдно, – воскликнул Павел Иванович – погорелец. Павел Иванович – единственный, кто спасся, кого не проглотил пожар. Вся семья его погибла – и любимая жена, и сестра, и мать, и двое детишек. Газовый баллон взорвался ранним утром, когда все спали. А Павлу Ивановичу Бог жизнь оставил, миловал. С тех пор бывший коммунист-атеист поёт в церкви маленьким хрупким тенорком, похожим на стебелек полевого растения. – Вон из святого божьего храма негодника! – разорялась конопатая бабка Федора. – Совсем с ума выжили – такого пройдоху держать. Что за люди! Хрен с чесноком, – Федора плюнула в зрительный зал своё термоядерное выражение. – Правильно! Иди с наших глаз, щенок! – визгливо орали с паперти. Маленький глиняный самодельный храм не вмещал всех желающих. Люди кипели, бурлили и выливались наружу их возмущённые громкие голоса, их обманутые души. – Ты нам в душу плюнул, Серёжа. А мы ведь к тебе исповедаться ходили. Мы ведь тебе все тайны сокровенные доверяли… – Доверяй, но проверяй! – Проверяйте деньги, не отходя от кассы, – орали задорные студенческие голоса с галёрки. – Точно! Деньги. – Мария зло и многозначительно сузила глазенки. – Где деньги, сволочь? Отец Сергий покраснел, как будто его ошпарили взглядом. – Как вы смеете батюшку сволочью называть? Вы еще скажите «ублюдок», «идиот»… – вскрикнула Елизавета, воздев руки и почти касаясь низкого потолка. – А как он смеет у нас деньги воровать? – обрезала практичная Мария. Истошно завопил грудной младенец, как бы пытаясь спасти отца Сергия, перевести внимание на себя. – Какие деньги? – просторно спросили басом. – Да тебе что! За телефон два года не плачено, регенту и певцам вот уже год обещают заплатить… А куда девается мясо козочек и курочек, которые числятся в церковном хозяйстве? – Он их проедает, собака, – процедили с галёрки студенческим почти мальчишеским голосом. – Да не съедает, а пропивает, а скорее на свои наркоманьи нужды изводит. Во как, – покачала головой Соня. Она стояла близко к импровизированной сцене. – Во как! – обрадовалась Мария. – Дармоед хренов! Отец Сергий молчал. Его молчание перекричать было невозможно. Лишь на лице слегка отражались бури душевные. Какие? Что думал в сей грозный момент отец Сергий, знал только тот, кому он служил вот уже почти пять лет. Страсти разгорались. Каждый орал своё – деревенские голоса отличаются особой силой и звучностью. Голоса как окружающая среда – просторы, просторы, просторы. А среди этих просторов – храм. А в храме, как в клетке, окруженный стенами желчности и недоверья сидит отец Сергий и думает. О прошлом, о настоящем. О будущем. Труден путь человека. Труден путь ищущего человека. – А хорошо наш батюшка службу творил, ой хорошо, ой светло и ладно, – причитала медсестра на пенсии Шурочка. – Наркомания – это болезнь. Заболел наш батюшка бедолажный, запутался. Нам казалось, что он святой, совершенный, а он – как мы, живой человек. Его Диавол, как нас искушает, как и нас, терзает… – Ему заплутать нельзя. Не положено. Это нам можно, а батюшке грешить нельзя. Мы с него пример должны брать, – ответила Мария. – А помните, батюшка нас учил, что кумиров быть не должно, – робко произнёс очень высокий юноша с добрым туповатым лицом. – Молчи, – толкнула его мамаша, – не дорос еще. – Как же мы будет без ба-а-атюшки!!! – прорезал плотное пространство высокий голос Елизаветы. Она упала на колени и голосила жарко и отчаянно. – На кого ты нас покинул, родненький, нас, овечек своих, стадо своё послушное! – А-уа-уа-а! – ее арию перекрыл вопль ребёнка, кажется, уже с другой стороны помещения. Все зашумели возбуждённо-взволнованно. Четыре сошедших с клироса ангела радостно перешептывались. За их спиной светился святой Николай. Мудро и молчаливо он наблюдал за происходящим. И выражение его лика было таким же, как во время литургии, когда она шла, поднималась вместе с солнцем и – рассеивался туман, и всё становилось свежим, чётким, распахнутым навстречу нежному цвету небес. Люди шевелились – размахивали руками щедро и ярко, как в танце. Становились на колени, вскакивали. Люди краснели и бледнели. Люди давали свободу своим разноцветным голосам. Люди напрягали мозги, чтобы понять, как всё это могло произойти, как они могли так обмануться. Как их могли обмануть. Эмоции и чувства играли, бродили, веселились, как вино. – Как ты смеешь смотреть нам в глаза, выродок, – сказал кто-то вместо ругани. На отца Сергия падал луч. Косой, далёкий и уютный солнечный луч. Тот, который превращает быт в поэзию, смятение чувств – в ясную веру, уныние – в светлую печаль. Этот луч скользил, летал по человеческим лицам, по юбкам, цветным платкам, по ярким потусторонним ризам святых. Иконы смотрели на людей со своего мира «обратной перспективы», смотрели отстранённо, непринуждённо, светло. Как будто ничего не происходило. Ребёнок вопил нещадно. Елизавета ораторствовала охрипшим голосом. Приехавший из другого района старый священник утешал осиротевших взрослых детей. «Вот оно, сиротство, вот она – неприкаянность», – плакал про себя отец Сергий, рано оставшийся без матери и воспитанный детдомами советской родины. Потом его взял к себе в ученики отец Пантелеймон, научил его всем церковным премудростям, показал дали небесные, чистые, облачные. Отец Сергий был единственным, кто молился в эту минуту – в эти долгие часы. Отец Сергий сквозь толщу слёз и толпу взглянул в глаза Николая Чудотворца. Осторожно взглянул, трепетно, прося помощи и поддержки. Николай Чудотворец ответил. Янтарный чуть осенний луч погладил блестящий оклад, поиграл на свечах, попытался сделать добрее разгоряченные лица. «Достойно есть яко воистину блажити тя Богородице», – отозвались куполом звонкие молитвы заблудшего человека. Процесс кончился. Люди вздохнули и, как с празднования первого мая, чуть ли не колоннами зашагали домой. Церковь-всех-Святых дышала цветами. Отец Сергий был отвезён в монастырь крёстным отцом Пантелеймоном. Приезжий батюшка пообещал народным массам – мятущимся душам уютное сочное пастбище. Теперь он будет наставлять на путь истинный и просить Господа отпустить грехи. Всё успокоилось, угомонилось, растеклось по щедрой влажной душистой поверхности бескрайних полей. Всё так же блестели арбузы, приобретая всё более тигриную лягушачью окраску. Вон их поле – там за посадкой редкой и мелкой, как запыленная мужская расчёска. А вот огороды – уютные домашние карманные поля благоухающие укропом так, что отчего-то громко пахнет ядрёными солёными огурчиками. Всё красиво и вечно. И только наркоманчики (они же собутыльники!) в печали пребывают, отчаянно качают колючими головами и приговаривают, сидя за будкой бывшего овощного магазина в серебристой полыни-амброзии: – Вот, блин! Хороший был чувак – Серёга, батюшка, блин. А коноплю приносил мировецкую – я отвечаю, – бил себя в грудь Колян. – Да, веселый был батяня, свой малый, – Жорик медитативно сплюнул сквозь блестящие зубы, сидя на корточках. – Так ты его еще мало знаешь, Жорик. Ты пока в тюряге потел, мы с ним так войдотили – не передать, – прохрипел Тощий, одетый в американский сэкенд почти со вкусом. – Не гони, братан. Я уже почти два года с батюшкой чаи гоняю. Я его, веришь, родным братаном младшим представляю. Я за него… – Жорик оскалился и напрягся, – я за него всем пасть порву! Ясно? – Выпьем за батяню. Он всё-таки святой был. Арбузы созревали. Солнце за них молилось. В старой машине везли дремлющего отца Сергия. Батюшке снились алые необъятные маковые поля. Небо было сплетено из разноцветных конопляных листьев, было весёлым и жизнеутверждающим, как растаманские фенечки. Во сне отец Сергий был счастлив.